четверг, 9 июля 2015 г.

Вера Инбер: «Когда нам как следует плохо, мы хорошие пишем стихи…»


10 июля – 125 лет Вере Михайловне Инбер, русской советской поэтессе и прозаику. А её песенку «Девушка из Нагасаки» поют уже почти девяносто лет. Поэтический путь Веры Инбер достаточно сложен. Начавшийся еще до революции, вобравший в себя грозные перегрузки века и глубокую тишину раздумья, великие перемены и нелегкие поиски. Меняясь вместе со временем и страной, Вера Инбер не изменила себе, своему голосу, своему почерку, оставаясь во всем предельно естественной. 

Вера Инбер родилась 28 июня (10 июля) 1890 года в Одессе. Её отец, Моисей Липович (Филиппович) Шпенцер, был человеком довольно состоятельным, владельцем типографии и одним из руководителей издательства «Матезис», специализирующегося на выпуске научной литературы. Мать её, Фанни Соломоновна, двоюродная сестра Льва Троцкого, была учительницей русского языка и заведующей казённым еврейским девичьим училищем. В их семье жил и воспитывался Лев Троцкий в пору своей учёбы в Одессе в 1889—1895 годах. Она видела в детстве комету Галлея, про которую прочитала в небольшой книге своего отца, издателя и учёного. Когда дочь жаловалась, что её трудно даётся таблица умножения, мать говорила: «Никогда не говори: «Не могу». Считай, что этих слов нет в русском языке». Детей, кроме неё, в семье не было, но не было и атмосферы избалованности. Когда Вера Инбер оказалась в блокадном Ленинграде, где ей пришлось убирать, стирать, топить печку, чинить одежду, она обрадовалась, что с детства её приучили обходиться в быту без чужой помощи.
Стихи начала писать очень рано, до поступления в гимназию. Вера Инбер училась в гимназии. Позднее она вспоминала: «В 15 лет я писала: Упьемтесь же этой единственной жизнью, Потому что она коротка. Дальше призывала к роковым переживаниям, буйным пирам и наслаждениям, так что мои родители даже встревожились». Куда как лихо для подростка из приличной еврейской семьи. В автобиографической повести «Место под солнцем» она вспомнила двух писателей, оказавших на неё влияние в юности: «Из всего, что было написано на земле, я читала только Диккенса и Франса. Один приходил с радостными слезами, другой – с грустной улыбкой. Один утверждал, что главное в мире – это сердце, другой утверждал – ум».
Окончив гимназию, она стала изучать историю и филологию на одесских Высших женских курсах. Во время учебы уже начала публиковать свои стихотворения. Вначале их печатали в одесских газетах, а затем и в журнале «Солнце России». Из-за слабого здоровья учёбу она не закончила и уехала лечиться в Швейцарию, а оттуда попала в Париж — мировую столицу нового искусства. Вера очутилась в самой гуще богемной жизни, познакомилась с художниками, поэтами и писателями, эмигрировавшими во Францию из России. Один из них, журналист Натан Инбер (он сократил свое имя до модного Нат) стал её мужем. В 1910 году Вера Михайловна вышла замуж. В 1912 году увидела свет первая книга стихов Веры Инбер “Печальное вино”. Её похвалил Блок. Книга произвела впечатление на Илью Эренбурга. В стихах Инбер, утверждал Эренбург, «забавно сочетались очаровательный парижский гамен и приторно жеманная провинциальная барышня». Критик Иванов-Разумник в статье “Жеманницы” поставил книгу Веры Инбер «Печальное вино» в один ряд с книгой Анны Ахматовой «Четки». Другой рецензент с этим не согласился. Отдавая должное поэтическим достоинствам книги Веры Инбер, он заметил, что она, как и многие другие поэтессы того времени, всего лишь пыталась подражать Ахматовой. В Париже она посещала эмигрантский литературный кружок, где познакомилась с И. Эренбургом, который написал рецензию на ее первую книгу. Периодически возвращаясь домой, Вера Инбер провела год в Швейцарии и около трех лет во Франции, продолжая писать стихи.
В 1914 году, перед самым началом войны, Вера Инбер с мужем и родившейся в Париже двухлетней дочерью Жанной покинули Европу и вернулись домой, в Одессу.
 В Одессе Вера Инбер продолжала писать стихи. И публиковала их в местных газетах и альманахах «Скрижаль» и «Весенний салон поэтов». Ещё она выступала на поэтических вечерах. Её иронические изящные, слегка вычурные стихи пользовались успехом. Вера Инбер считала себя знатоком моды и претендовала на роль её законодательницы. Она делилась своими соображениями в статьях и выступала с лекциями. Инбер объясняла одесским женщинам, что такое модная одежда. Одесские женщины были в восторге от «парижской штучки». Миниатюрная, хрупкая, внешне ни в коей мере не убедительная, она, помимо всего, обладала замечательной дикцией и знала толк в подчеркиваниях и ударениях. Вера Инбер – маленькая женщина, которую нельзя назвать писаной красавицей, но которой был присущ редкий талант - быть Женщиной.
Октябрьские события вынудили людей состоятельных и известных бежать из Москвы и Петербурга в Одессу. В их числе были писатели Бунин, Волошин, Алданов, Алексей Толстой. Это оживило литературную жизнь города. Сделало её более насыщенной. С конца 1917 года и до января 1920 в Одессе функционировало некое литературное объединение. В руководство «литературки» входил муж Веры Натан Инбер. Поэт А.Бикс вспоминал: «Дом Инберов был своего рода филиалом «Литературки». И там всегда бывали Толстые, Волошин и другие приезжие гости. Там царила Вера Инбер, которая читала за ужином свои очень женственные стихи».
В 1917 году в Петрограде вышел второй сборник стихотворений Веры Инбер «Горькая услада». Её стихи были трогательными, грациозными и легкими. Многие из них были положены на музыку. Названия её книг звучали как напоминание о вечных ценностях любви. Современники вспоминали, что в годы революции она не слишком интересовалась политическими событиями, но впоследствии искренне жалела о том, что не участвовала в событиях, которые перевернули жизненный уклад многих поколений.
Начало 1920-х годов Инбер провела в Одессе. Про эти годы она написала в своей повести «Место под солнцем». Она пережила тяжёлое, смутное время, когда буржуйку топили классиками, дубовым буфетом, спички продавались поштучно, не хватало еды. В 1919 году Нат уехал в Турцию, в Константинополь. Вера последовала за ним, но быстро вернулась: любовь прошла, а жить в эмиграции не хотелось. Натан Инбер решил не возвращаться. В новой жизни он не видел для себя ничего хорошего. Какое-то время он жил во Франции, затем его следы затерялись. Вера Инбер разошлась с мужем и в 1920 году во второй раз вышла замуж за знаменитого электрохимика профессора А.Н. Фрумкина.
В 1922 году в Одессе была издана третья книга стихотворений Веры Инбер «Бренные слова». В том же году она переехала в Москву. Там она сотрудничала с многими журналами, в том числе «Огонек» и «Красная нива». В середине 1920-х годов Вера Инбер приступила к своим первым прозаическим опытам. Она была журналистом и много путешествовала по России. В 1923 году в Москве вышел стихотворный сборник «Цель и путь». Именно с этой книги, по мнению самой поэтессы, начался ее подлинный творческий путь. В 1924 году Вера Инбер в очередной раз покинула Россию. С 1924 по 1926 год она большую часть времени проводила в Берлине, Брюсселе и Париже в качестве корреспондента. Ее произведения печатались в таких газетах и журналах, как «Огонек», «Прожектор», «Красная нива», «30 дней».
 В 1926 году Вера Инбер оставила Европу и вернулась в Москву. В Москве Вера Инбер сблизилась с конструктивистами и вступила в Литературный центр конструктивистов, создателем и главным идеологом которого был И. Сельвинский, оказавший существенное влияние на творчество Веры Инбер. Туда входили известные поэты: Владимир Луговской, Эдуард Багрицкий, Николай Ушаков и другие. Работая журналистом, Вера Инбер находила время для выпуска своих новых стихотворных сборников. В 1926 году вышла ее книга детских стихов «Мальчик с веснушками». В 1927 году вышла еще одна детская книга Веры Инбер «Сыну, которого нет». Улыбчивая простота, ненавязчивая педагогичность делают Инбер поэтом, интересным и для детей (стихи: «Домой, домой!», «Сороконожки», «О мальчике с веснушками», «Сдаётся квартира», «Товарищ Виноград» и др.). В 1927 году Вера Инбер участвовала в коллективном романе «Большие пожары», который печатался в журнале «Огонек». Ей приходилось проникаться пафосом и кипением новой жизни, посещать стройки и заводы, спускаться в строящееся метро. В ее стихах, в репортажах для «Огонька» и «Прожектора» есть свежесть новизны и ощущение перспективы. Очеркистом она оказалась превосходным — именно потому, что все это, электростанции, радиостанции, обводнение пустыни было ей действительно внове.
В 1927–1929 годах Вера Инбер написала книгу очерков «Так начинается день» и книгу путевых записок «Америка в Париже». В 1928 году Вера Инбер написала повесть «Место под солнцем», вдохновленную впечатлениями от агитполета по Прикамью и Поволжью. Рассказы Инбер этой поры — «О моей дочери», «О моем отце», «Мура, Тосик и ответственный коммунист», повесть «Место под солнцем», ее стихи, привозимые из поездок, — лучшее, что она сделала в литературе. Ей очень нравилась советская жизнь. Некоторые пишут сейчас, что она приспосабливалась, чувствуя сомнительность происхождения, — да ничего подобного, она была абсолютно честна. И она спокойно продолжала писать хорошие стихи. В этот период Вера Инбер написала новые варианты текстов либретто для опер «Корневильские колокола» Р. Планкета и «Травиата» Д. Верди. Это было возвращением к ее увлечению театром в юности. В 1933 году Вера Инбер выпустила книгу «Избранные стихи». В конце 1930-х годов она написала поэтические произведения в жанре дневника — «Весна в Самарканде» и «Путевой дневник» (1939), посвящённая впечатлениям от поездки в Грузию. В 1938 году была написана стихотворная комедия «Союз матерей». В 1939 году Вера Инбер создала историческую поэму «Овидий».
Во время Великой Отечественной войны Вера Инбер жила в Ленинграде с третьим мужем, профессором медицины И.Д. Страшуном. Она отказалась покинуть Ленинград потому, что там остался ее муж, знаменитый врач Илья Страшун, автор фундаментального исторического исследования «Русский врач на войне». Он был в блокадном Ленинграде директором Первого мединститута, руководил крупной клиникой и уехать никуда не мог. Инбер оставалась с ним все это время. В Ленинграде Инбер причислили к оперативной писательской группе Балтфлота. Она узнала голод и холод. Вера Инбер читала свои стихотворения на заводах, в госпиталях, в воинских частях, на передовой, а также выступала по радио. Основной темой творчества Веры Инбер в годы войны стала Ленинградская блокада. В декабре 1942 года она отдала в печать поэму «Пулковский меридиан» — лирический дневник, внешне скромный, манифест борющегося духа. Это поэзия, которая реально и каждодневно помогала выживать, не сходя с ума от голода и ужаса, и действие ее так же благотворно и спасительно сегодня, семьдесят лет спустя. Героическая оборона города запечатлена и в стихах этой поры (сборник «Душа Ленинграда», 1942), в цикле рассказов о детях. Повседневные прозаические записи Инбер, запечатлевшие то же блокадное время, составили впоследствии книгу «Почти три года». За поэму «Пулковский меридиан» в 1946 году она получила Сталинскую премию — самую почетную награду того времени..
В послевоенные годы Вера Инбер плодотворно работала над стихотворениями, переводами, очерками и воспоминаниями. В этот период она достигла наибольшего успеха. Вера Инбер была избрана в правление Союза писателей СССР. Она стала председателем поэтической секции и вошла в редколлегию журнала «Знамя». Эти должности Вера Инбер занимала вплоть до последних лет своей жизни. Вера Инбер опубликовала еще несколько поэтических сборников. В 1951 году вышел сборник «Путь воды», в 1961 году ― «Книга и сердце», в 1971 году ― «Анкета времени». Вера Инбер много работала над детскими произведениями. Классикой советской детской литературы стала ее книга «Как я была маленькая», вышедшая в 1954 году.
Она не оставляла и работу над прозой. В 1946 году Вера Инбер опубликовала книгу путевых очерков «Три недели в Иране». В 1950–1960 годы она обратилась к новому для нее мемуарному жанру. В 1957 году вышел сборник статей Веры Инбер о литературе под названием «Вдохновение и мастерство». В 1967 году была опубликована книга ее воспоминаний «Страницы дней перебирая». Тепло написаны ею воспоминания о Ю. Олеше (1960), Ю. Либединском («О нашем друге», 1961), Э. Багрицком («Поэзия была для него всем», 1962) и других. Вера Инбер написала воспоминания об А. Толстом и М. Рыльском. Переводила поэтические произведения Тараса Шевченко и Максима Рыльского с украинского, а также таких зарубежных поэтов, как П. Элюар, Ш. Петефи, Я. Райнис. Ей принадлежат статьи о советских и зарубежных писателях. Произведения Инбер переводились на немецкий, финский, сербский, чешский, венгерский и другие языки. Вера Инбер продолжала поездки по всей стране. Участвуя в делегациях советских культурных деятелей, она посетила Иран, Румынию и Чехословакию. Муж стал академиком. У неё появилась большая квартира и дача в писательском посёлке Переделкино. Она вынесла тридцатые, пережила сороковые, но когда ее мужа, героически проработавшего в Ленинграде всю блокаду, выбросили из института во времена борьбы с космополитизмом, — что-то в ней сломалось навсегда.
 Вера Инбер пережила всю свою семью. Маленький внук погиб еще в блокаду. Единственная дочь Веры Инбер умерла от рака в Ленинграде. От болезни медленно умирал муж. Сама Вера Инбер в последние годы жизни почти ослепла. В дневнике она грустно сетовала: «Бог меня жестоко покарал. Пропорхала молодость, улетучилась зрелость, она прошла безмятежно, путешествовала, любила, меня любили, встречи были вишнево-сиреневые, горячие, как крымское солнце. Старость надвинулась беспощадная, ужасающе-скрипучая». Вера Инбер умерла 11 ноября 1972 года в Москве. Поэтесса была похоронена на Введенском кладбище. Одесский переулок, где она родилась (бывший Стурдзовский), сегодня назван её именем. Она награждена Сталинской премией второй степени (1946), двумя орденами Трудового Красного Знамени, орденом «Знак Почёта» (1939), медалями.
Интересно, что Вера Инбер — автор слов широко известной песни «Девушка из Нагасаки», а также песен о маленьком Джонни и Вилли-груме. Любители шансона уже много лет поют её, не задумываясь над тем, кто автор этих душещипательных строк. Музыку для песни «Девушка из Нагасаки» написал композитор Поль Марсель Русаков, он же - Павел Александрович Русаков. Оригинальный текст песни многократно исправлялся и дополнялся как известными, так и неизвестными «соавторами». Один из многих вариантов песни входил в репертуар Владимира Высоцкого. В оригинальном тексте всего четыре четверостишия. Но главное отличие - в начале: «Он юнга…». В этом - изюминка, суть, ведь молодая Вера Инбер писала романтические девические стихи:

Он юнга, его родина – Марсель,
Он обожает пьянку, шум и драки.
Он курит трубку, пьёт английский эль,
И любит девушку из Нагасаки.
У ней прекрасные зелёные глаза
И шёлковая юбка цвета хаки.
И огненную джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.
Янтарь, кораллы, алые как кровь,
И шёлковую юбку цвета хаки,
И пылкую горячую любовь
Везёт он девушке из Нагасаки.
Приехав, он спешит к ней, чуть дыша,
И узнаёт, что господин во фраке,
Сегодня ночью, накурившись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.

Памятно ее давнее признание:

Пафос мне не свойствен по природе. 
Буря жестов. Взвихренные волосы. 
У меня, по-моему, выходит 
Лучше то, что говорю вполголоса.
 
Это умение говорить о возвышенном, не повышая голоса, рассказывать о громогласных свершениях негромко всегда привлекало читателей Веры Инбер. В ее стихах проза жизни становится поэзией, малые приметы великой эпохи под ее пером обретают силу и размах. Инбер - поэт спокойной вдумчивости и размышления. Ей свойственны обдуманность, упорядоченность стиля, способность по-домашнему обжить и «утеплить» большой мир. В её характере – редкое сочетание двух противоположностей. Порыв, трепет, сердечное тепло… И трезвость, сдержанность, внятность, улыбка. Творческий багаж Веры Инбер и обширен, и разнообразен. Сборники стихов, поэмы, проза, в том числе несколько книг воспоминаний, очерки, переводы. Замечательный критик, тонкий знаток поэтического искусства Александр Макаров писал: «Талант Веры Инбер принадлежит к счастливому роду талантов, в которых заложена способность постоянного саморазвития, всегда сохраняющих юность». Именно эта счастливая особенность привлекательна для сегодняшнего любителя поэзии. В нестареющих стихах Веры Инбер он обязательно найдет нечто созвучное своему восприятию мира. 
 «Как пишут в некоторых сегодняшних статьях про Инбер, — что в большую литературу она так и не вошла: мило, талантливо, но никому сейчас не нужно... Во-первых, автор, который вошел в фольклор, уже в литературе, не вычеркнешь: «У сороконожки народились крошки» — не хуже Чуковского. А «Девушка из Нагасаки»? Скажи ей кто, что в памяти народной останется от нее главным образом эта песня, Инбер бы, может, переключилась на шансон и многого бы достигла; как все поэты, умеющие писать прозу, она сильна в балладе, замечательно держит сюжет, и такие ее стихи, как «Васька Свист в переплете» или «Сеттер Джек», попали бы в хрестоматию советской поэзии при самом требовательном отборе. Вертинский, весьма придирчивый в выборе текстов, написал на ее стихи знаменитого «Джонни» — «У маленького Джонни горячие ладони и зубы, как миндаль», — и эта вещь тоже не может посетовать на забвение.
А во-вторых — что-то подсказывает мне одну утешительную мысль: мало ли кого сейчас не читают и не помнят? Сейчас вообще не очень хорошо с чтением и памятью. Но погодите, придут иные времена, когда будут востребованы тонкие и сложные эмоции, когда не стыдно будет сострадать и умиляться, и даже сентиментальность будет вполне уместна, а интерес к советскому будет глубоким и неконъюнктурным, тем более что многое ведь и повторится; и тогда Инбер еще перечтут, и место ее в литературе, как знать, сделается более почетным. Надо только пережить так называемые темные века — в нашем случае, надеюсь, всего лишь годы». (Д. Быков)

Минута слабости
Земли, реки, моря повернули по-своему,
На природу нажали со всех сторон.
Только область одну не совсем освоили,
Область сердца, ничтожный район.

Не желает. Не хочет. Не слышит. Не слушает.
Бьется чаще, чем нужно, раз в пять.
Я ему говорю: «Понимаешь ли,— чушь это».
А оно: «Не хочу понимать».

Я ему говорю: «Я больна, нездорова.
Пожалей ты меня, жесткосерд.
Я тебе компенсирую, честное слово,
Поведу тебя в лучший концерт.

Я прошу тебя раз навсегда это бросить.
Я тебя умоляю: не мучь.
Я свезу тебя в лес, в подмосковную осень,
В колыхание листьев и туч.

Поглядим на закат... И, в конечном итоге,
Что нам делать, вернемся назад,
Там, куда тебя тянет, по Курской дороге,
Нас с тобою и знать не хотят.

Ну, а впрочем, боли до последнего вздоха,
Изнывай от любой чепухи,
Потому что, когда нам как следует плохо, —
Мы хорошие пишем стихи».

 

Читателю

Читатель мой, не надобно бояться,
Что я твой книжный шкаф обременю
Посмертными томами (штук пятнадцать),
Одетыми в тисненую броню.
 
Нет. Издана не пышно, не богато,
В простой обложке серо-голубой,
То будет книжка малого формата,
Чтоб можно было брать ее с собой.
 
Чтобы она у сердца трепетала
В кармане делового пиджака,
Чтобы ее из сумки извлекала
Домохозяйки теплая рука.
 
Чтоб девочка в капроновых оборках
Из-за нее бы не пошла на бал,
Чтобы студент, забывши про пятерки,
Ее во время лекции читал...
 
«Товарищ Инбер,— скажут педагоги,—
Невероятно! Вас не разберешь.
Вы нарушаете регламент строгий,
Вы путаете нашу молодежь».
 
Я знаю — это не педагогично,
Но знаю я и то, что сила строк
Порою может заменить (частично)
Веселый бал и вдумчивый урок.
 
Теченье дня частенько нарушая
(Когда сама уйду в небытие),—
Не умирай же, книжка небольшая,
Живи подольше, детище мое!
 

* * *

Неслышимы, неуловимы взором, 
Во мне мои видения тихи. 
Таинственны законы, по которым 
Текут ручьи и пенятся стихи. 
 
Живу, как все. Питаюсь тем же хлебом, 
И кров мой не богат и не высок. 
Так почему ж порою звёздным небом 
Мне кажется белёный потолок? 
 
Цветут цветы. Шумят протяжно реки, 
И вечером, когда сажусь писать, 
То начинает веять ветер некий 
И эту перелистывать тетрадь.
Душе, уставшей от страсти,
От солнечных бурь и нег,
Дорого легкое счастье,
Счастье — тишайший снег.
Счастье, которое еле
Бросает звездный свет;
Легкое счастье, тяжеле
Которого нет.

* * *

Желтее листья. Дни короче
(К шести часам уже темно),
И так свежи сырые ночи,
Что надо закрывать окно.
 
У школьников длинней уроки,
Дожди плывут косой стеной,
Лишь иногда на солнцепеке
Еще уютно, как весной.
 
Готовят впрок хозяйки рьяно
Грибы и огурцы свои,
И яблоки свежо-румяны,
Как щеки милые твои.
 

* * *

Скупа в последней четверти луна. 
Встаёт неласково, зарёй гонима, 
Но ни с какой луною не сравнима 
Осенней звёздной ночи глубина. 
 
Не веет ветер. Не шумит листва. 
Молчание стоит, подобно зною. 
От Млечного Пути кружится голова, 
Как бы от бездны под ногою. 
 
Не слышима никем, проносится звезда, 
Пересекая путь земного взгляда. 
И страшен звук из тёмной глуби сада, 
Вещающий падение плода.
 
* * *
Всему под звездами готов
Его черед.
И время таянья снегов
Придет.
И тучи мая на гранит
Прольет печаль.
И лунный луч осеребрит
Миндаль.
И запах обретет вода
И плеск иной,
И я уеду, как всегда,
Весной.
И мы расстанемся, мой свет,
Моя любовь,
И встретимся с тобой иль нет
Вновь?

* * *

Забыла всё: глаза, походку, голос, 
Улыбку перед сном; 
Но всё ещё полна любовью, точно колос 
Зерном. 
Но всё ещё клонюсь. Идущий мимо, 
Пройди, уйди, не возвращайся вновь: 
Ещё сильна во мне, ещё неодолима 
Любовь. 
 

* * *

Такой туман упал вчера,
Так волноваться море стало,
Как будто осени пора
По-настоящему настала.
 
А нынче свет и тишина,
Листва медлительно желтеет,
И солнце нежно, как луна,
Над садом светит, но не греет.
 
Так иногда для, бедных, нас
В болезни, видимо опасной,
Вдруг наступает тихий час,
Неподражаемо прекрасный.

Сороконожки

У сороконожки
Народились крошки.
Что за восхищенье,
Радость без конца!
 
Дети эти — прямо
Вылитая мама:
То же выраженье
Милого лица.
 
И стоит пригожий
Дом сороконожий,
Сушатся пеленки,
Жарится пирог,
 
И стоят в порядке
Тридцать три кроватки,
В каждой по ребенку,
В каждой сорок ног.
 
Папа с ними в дружбе.
Целый день на службе,
А когда вернется
В теплый уголок,—
 
Все играют в прятки,
Куклы и лошадки,
Весело смеется
Сам сороконог.
 
Все растет на свете —
Выросли и дети.
Носится орава
С самого утра.
 
Мать-сороконожка,
Погрустив немножко,
Говорит: «Пора вам
В школу, детвора».
 
Но ходить по школам
Невозможно голым,
Согласился с этим
Папа,— ну и что ж?
 
Мама же сказала:
«Сосчитай сначала,
Сколько нашим детям
Надобно калош».
 
Для такой работы
Папа вынул счеты.
«Тише, дети, тише!
Папа снял сюртук».
 
Если каждой ножке
Нужно по калошке,
То для всех детишек
Сколько ж это штук?
 
«Трижды сорок восемь,
Девять переносим,
Это будет двести,
Да один в уме...»
 
Захирела печка,
Догорела свечка
Папа с мамой вместе
Счет ведут во тьме.
 
А когда же солнце
Глянуло в оконце,
Захотелось чаю,
Но сказала мать:
 
«Слишком много ножек
У сороконожек.
Я изнемогаю».
И пошла гулять.
 
Видит — в луже тихо
Дремлет аистиха,
Рядом — аистенок
На одной ноге.
 
Мать сказала плача:
«Аистам удача —
Вот какой ребенок
Нужен был бы мне!
 
Слишком много ножек
У сороконожек.
Ноги — это гадость,
Если много ног.
 
Аист — он хороший,
Он одной калошей
Мамочке на радость
Обойтись бы мог».
 

Сдаётся квартира

Однажды дала объявленье 
Улитка: 
«Сдаётся квартира с отдельной 
Калиткой. 
Покой, тишина. Огород 
И гараж. 
Вода. Освещение. 
Первый этаж». 
 
Едва появилось в лесу 
Объявленье, 
Тотчас же вокруг началось 
Оживленье. 
Откликнулись многие. 
С вышки своей 
В рабочем костюме 
Сошёл муравей. 
 
Нарядная, в перьях, явилась 
Кукушка. 
Амфибия (это такая 
Лягушка) 
Пришла с головастиком 
(Юркий малыш!), 
Потом прилетела 
Летучая мышь. 
 
А там и светляк - 
Уже час был не ранний - 
Приполз на квартирное 
Это собранье, 
И даже принёс, чтоб не сбиться 
В ночи, 
Зелёную лампочку в четверть 
Свечи. 
 
Уселись в кружок. Посредине 
Улитка. 
И тут началась настоящая 
Пытка! 
Что, дескать, и комната 
Только одна. 
И как это так: 
Почему без окна? 
 
«И где же вода?» - 
Удивилась лягушка. 
«А детская где же?» - 
Спросила кукушка. 
«А где освещение? - 
Вспыхнул светляк. - 
Я ночью гуляю, 
Мне нужен маяк». 
 
Летучая мышь 
Покачала головкой: 
«Мне нужен чердак, 
На земле мне неловко». - 
«Нам нужен подвал, - 
Возразил муравей, - 
Подвал или погреб 
С десятком дверей». 
 
И каждый, вернувшись 
В родное жилище, 
Подумал: «Второго такого 
Не сыщешь!» 
И даже улитка - 
Ей стало свежо - 
Воскликнула: 
«Как у меня хорошо!» 
 
И только кукушка, 
Бездомная птица, 
По-прежнему в гнёзда чужие 
Стучится. 
Она и к тебе постучит 
В твою дверь: 
«Нужна, мол, квартира!» 
Но ты ей не верь. 
 

Сеттер Джек

Собачье сердце устроено так: 
Полюбило - значит, навек! 
Был славный малый и не дурак 
Ирландский сеттер Джек. 
 
Как полагается, был он рыж, 
По лапам оброс бахромой, 
Коты и кошки окрестных крыш 
Называли его чумой. 
 
Клеёнчатый нос рылся в траве, 
Вынюхивал влажный грунт; 
Уши висели, как замшевые, 
И каждое весило фунт. 
 
Касательно всяких собачьих дел 
Совесть была чиста. 
Хозяина Джек любил и жалел, 
Что нет у него хвоста. 
 
В первый раз на аэродром 
Он пришёл зимой, в снег. 
Хозяин сказал: «Не теперь, потом 
Полетишь и ты, Джек!» 
 
Биплан взметнул снежную пыль, 
У Джека - ноги врозь: 
«Если это автомобиль, 
То как же оно поднялось?» 
 
Но тут у Джека замер дух: 
Хозяин взмыл над людьми. 
Джек сказал: «Одно из двух - 
Останься или возьми!» 
 
Но его хозяин всё выше лез, 
Треща, как стрекоза. 
Джек смотрел, и вода небес 
Заливала ему глаза. 
 
Люди, не заботясь о псе, 
Возились у машин. 
Джек думал: «Зачем все, 
Если нужен один?» 
 
Прошло бесконечно много лет 
(По часам пятнадцать минут), 
Сел в снег летучий предмет, 
Хозяин был снова тут... 
 
Пришли весною. Воздушный причал 
Был бессолнечно-сер. 
Хозяин надел шлем и сказал: 
«Сядьте и вы, сэр!» 
 
Джек вздохнул, почесал бок, 
Сел, облизнулся, и в путь! 
Взглянул вниз и больше не смог, - 
Такая напала жуть. 
 
«Земля бежит от меня так, 
Будто я её съем. 
Люди не крупнее собак, 
А собак не видно совсем». 
 
Хозяин смеётся. Джек смущён 
И думает: «Я свинья: 
Если это может он, 
Значит, могу и я». 
 
После чего спокойнее стал 
И, повизгивая слегка, 
Только судорожно зевал 
И лаял на облака. 
 
Солнце, скрытое до сих пор, 
Согрело одно крыло. 
Но почему задохнулся мотор? 
Но что произошло? 
 
Но почему земля опять 
Стала так близка? 
Но почему начала дрожать 
Кожаная рука? 
 
Ветер свистел, выл, сек 
По полным слёз глазам. 
Хозяин крикнул: «Прыгай, Джек, 
Потому что... ты видишь сам!» 
 
Но Джек, припав к нему головой 
И сам дрожа весь, 
Успел сказать: «Господин мой, 
Я останусь здесь...» 
 
На земле уже полумёртвый нос 
Положил на труп Джек, 
И люди сказали: «Был пёс, 
А умер, как человек». 
 

* * *

Поздно ночью у подушки, 
Когда все утомлены, 
Вырастают маленькие ушки, 
Чтобы слушать сны. 
 
Сны бывают разные. Их много: 
Снятся чудеса, 
Снятся приключения, дорога, 
Реки и леса. 
 
Снятся лыжи, снеговые горки, 
Солнечный газон, 
Школьная тетрадь, где все пятёрки, - 
О, волшебный сон! 
 
Сны текут то явственней, то глуше, 
Как ручей, точь-в-точь. 
И подушка, навостривши уши, 
Слушает всю ночь. 
 
Днём зато, уставши до упаду, 
В жажде тишины, 
Спит она - будить её не надо, - 
Спит и видит сны.
 

* * *

Как жизнь идёт! У моей дочурки
Уже толстеньких две косы.
Я с ней играю в куклы и в жмурки,
А в вечерние часы

Я рассказываю ей, что козлята
Не слушались мамы-козы.
Вечер тих. Над копной примятой
Летают две стрекозы.

Надо спать идти. Уже поздно.
Разгрызая последний орех,
Я спрашиваю её: «Скажи серьёзно,
Кого ты любишь больше всех?»

Свой бантик, похожий на стручочек перца,
Она ухватила, теребя.
И я жду с замиранием сердца,
Чтоб она мне сказала: «Тебя».
 

Cыну, которого нет

(Колыбельная песня)
 
Ночь идет на мягких лапах,
Дышит, как медведь.
Мальчик создан, чтобы плакать,
Мама — чтобы петь.
 
Отгоню я сны плохие,
Чтобы спать могли
Мальчики мои родные,
Пальчики мои.
 
За окошком ветер млечный,
Лунная руда,
За окном пятиконечная
Синяя звезда.
 
Сын окрепнет, осмелеет,
Скажет: «Ухожу».
Красный галстучек на шею
Сыну повяжу.
 
Шибче барабанной дроби
Побегут года;
Приминая пыль дороги,
Лягут холода.
 
И прилаженную долю
Вскинет, как мешок,
Сероглазый комсомолец,
На губе пушок.
 
А пока, еще ни разу
Не ступив ногой,
Спи, мой мальчик сероглазый,
Зайчик дорогой...
 
Налепив цветные марки
Письмам на бока,
Сын мне снимки и подарки
Шлет издалека.
 
Заглянул в родную гавань
И уплыл опять.
Мальчик создан, чтобы плавать,
Мама — чтобы ждать.
 
Вновь пройдет годов немало...
Голова в снегу;
Сердце скажет: «Я устало,
Больше не могу».
 
Успокоится навеки,
И уже тогда
Весть помчится через реки,
Через города.
 
И, бледнея, как бумага,
Смутный, как печать,
Мальчик будет горько плакать,
Мама — будет спать.
 
А пока на самом деле
Все наоборот:
Мальчик спит в своей постели.
Мама же — поет.
 
И фланелевые брючки,
Первые свои,
Держат мальчикины ручки,
Пальчики мои.
 

Моя девочка

День окончен. Делать нечего. 
Вечер снежно-голубой. 
Хорошо уютным вечером 
Нам беседовать с тобой. 
 
Чиж долбит сердито жёрдочку, 
Точно клетка коротка; 
Кошка высунула мордочку 
Из-под тёплого платка. 
 
- Завтра, значит, будет праздница? 
- Праздник, Жанна, говорят. 
- Всё равно, какая разница, 
Лишь бы дали шоколад. 
 
- Будет всё, мой мальчик маленький, 
Будет даже детский бал. 
Знаешь: повар в старом валенке 
Утром мышку увидал. 
 
- Мама, ты всегда проказница: 
Я не мальчик. Я же дочь. 
- Всё равно, какая разница, 
Спи, мой мальчик, скоро ночь. 
 

Трамвай идет на фронт

Холодный, цвета стали,
Суровый горизонт —
Трамвай идет к заставе,
Трамвай идет на фронт.
Фанера вместо стекол,
Но это ничего,
И граждане потоком
Вливаются в него.
Немолодой рабочий —
Он едет на завод,
Который дни и ночи
Оружие кует.
Старушку убаюкал
Ритмичный шум колес:
Она танкисту-внуку
Достала папирос.
Беседуя с сестрою
И полковым врачом,
Дружинницы — их трое —
Сидят к плечу плечом.
У пояса граната,
У пояса наган,
Высокий, бородатый —
Похоже, партизан,
Пришел помыться в баньке,
Побыть с семьей своей,
Принес сынишке Саньке
Немецкий шлем-трофей —
И снова в путь-дорогу,
В дремучие снега,
Выслеживать берлогу
Жестокого врага,
Огнем своей винтовки
Вести фашистам счет...
Мелькают остановки,
Трамвай на фронт идет.
Везут домохозяйки
Нещедрый свой паек,
Грудной ребенок — в байке
Откинут уголок —
Глядит (ему все ново).
Гляди, не забывай
Крещенья боевого,—
На фронт идет трамвай.
Дитя! Твоя квартира
В обломках. Ты — в бою
За обновленье мира,
За будущность твою.
 
Дневной концерт
В теченье концерта дневного,
В звучанье Чайковского вдруг
Ворвался из мира иного
Какой-то непрошенный звук.

То подняли голос сирены,
И следом за ними, в упор,
С воздушной донесся арены
Зениток отчетливый хор...

По правым и левым пролетам
Спустились мы в первый этаж,
Мы слушали тон самолетов,
Мы знали его: это наш.

Могучие летные звенья...
Мелодия их все быстрей,
Мы жадно ловили вступленье
Зенитных, морских батарей.

Басовым гудением полон
Был весь небосвод над Невой.
И вдруг — серебристое соло:
Пропели фанфары отбой.

И поднялись снова тогда мы
И снова увидели свет,
И снова из «Пиковой дамы»
Любимый раздался дуэт,

Созданье родного поэта,
Сумевшее музыкой стать...
И только подумать, что это
Хотели фашисты отнять!

Так нет же! Далек или близок,
Он грянет, громовый раскат,
Чтоб русскую девушку Лизу
Спасти от фашистских солдат.

Советские танки и пушки —
Грядущей победы залог,
Чтоб жили Чайковский и Пушкин.
И Глинка, и Гоголь, и Блок.

Того, чтоб созвездие башен
Кремлевских — поверх облаков —
Сияло над родиной нашей,
Как солнце, во веки веков.

Душа Ленинграда

Их было много, матерей и жен,
Во дни Коммуны, в месяцы Мадрида,
Чьим мужеством весь мир был поражен,
Когда в очередях был хлеб не выдан,
Когда снаряды сотнями смертей
Рвались над колыбелями детей.

Но в час, когда неспешною походкой
В историю вошла, вступила ты,—
Раздвинулись геройские ряды
Перед тобой, советской патриоткой,
Ни разу не склонившей головы
Перед блокадой берегов Невы.

Жилье без света, печи без тепла,
Труды, лишенья, горести, утраты —
Все вынесла и все перенесла ты.
Душою Ленинграда ты была,
Его великой материнской силой,
Которую ничто не подкосило.

Не лаврами увенчан, не в венке
Передо мной твой образ, ленинградка.
Тебя я вижу в шерстяном платке
В морозный день, когда ты лишь украдкой,
Чтобы не стыла на ветру слеза,
Утрешь, бывало, варежкой глаза.

Заботливая женская рука

На вид она не очень-то крепка,
Когда дитя качает в колыбели.
Но как, друзья, сильна она на деле —
Заботливая женская рука!

Она не только пестует свой дом,
Не только нежность к детям ей знакома,—
В родной стране она везде как дома,
Она в беде прикроет, как щитом.

Когда от бомб в стропилах чердака —
Мгновенье — и строенье загорится,
Она уже в пожарной рукавице,
Заботливая женская рука.

Под градом пуль, под орудийный гром,
Под гул артиллерийского прибоя,
Она бесстрашно вынесет из боя
И раны перевяжет под огнем.

Ей ведомы лопаты и кирка,
Она копает рвы, кладет настилы,
Она работает с неженской силой,
Заботливая женская рука.

За родину, за свой родной очаг,
За детскую каштановую челку,
За детский голос, чтобы не умолк он,
За город, чтоб в него не вторгся враг.

За благородство жизненных путей —
Бестрепетно она любого гада
За горло схватит, если это надо...
Попробуй, вырвись из ее когтей!

Открытая, все жилки в ней видны,
Бесхитростная, вся как на ладони...
Но горе тем, кто честь ее затронет.
Кто посягнет на мир ее страны.

Она ответит щелканьем курка,
Движением затвора... чем придется.
Враг не уйдет. Она не промахнется,
Заботливая женская рука.


Победительница

Снег, бездорожье, горячая пыль, суховей.
Минное поле, атака, свинцовая вьюга —
Все испытала, в походной шинели своей,
Ты, боевая подруга.
 
Ты уезжала с заводом своим на Урал.
Бросила дом свой, ни разу о нем не заплакав.
Женским рукам удивлялся горячий металл,
Но покорялся, однако.
 
Мы — победители. Пушечный грохот утих.
Минуло время тяжелой военной заботы.
Вспомнила ты, что, помимо профессий мужских,
Женщина прежде всего ты.
 
Мартовский солнечный день. Голубая капель
Точит под крышей себе ледяную лазейку.
В комнате тихо, светло. У стены — колыбель
Под белоснежной кисейкой.
 
Мягкую обнял подушечку сонный малыш.
Нежное солнце сквозит в золотых волосенках.
Руку поднявши, ты шепчешь: «Пожалуйста... тшшш,
Не разбудите ребенка».

 

Залпы Победы

 
Улицы, ограды, парапеты,
Толпы... Толпы... Шпиль над головой,
Северным сиянием победы
Озарилось небо над Невой.
 
Гром орудий, но не грохот боя.
Лица... Лица... Выраженье глаз.
Счастье... Радость... Пережить такое
Сердце в состоянье только раз.
 
Слава вам, которые в сраженьях
Отстояли берега Невы.
Ленинград, не знавший пораженья,
Новым светом озарили вы.
 
Слава и тебе, великий город,
Сливший во едино фронт и тыл.
В небывалых трудностях который
Выстоял. Сражался. Победил.
 

* * *

Всё вмещает: полосы ржаные,
Горы, воды, ветры, облака.
На земной поверхности Россия
Занимает полматерика.

Четверть суток гонит свет вечерний
Солнце, с ней расстаться не спеша.
Замыкает в круг своих губерний
И татарина, и латыша.

Ближние и дальние соседи
Знали, как скрипят её возы.
Было всё – от платины до меди,
Было всё – от кедра до лозы.

Долгий век и рвала, и метала.
Распирала обручи границ,
Как медведица – нору, меняла
Местоположение столиц.

И, мечась от Крыма до Китая
В лапищах двуглавого орла,
Жёлтого царёва горностая
Чёртовы хвосты разодрала.

И лежит теперь нага под небом,
Дважды опалённая грозой,
Бедная и золотом, и хлебом,
Бедная и кедром, и лозой.

Но полна значения иного,
Претерпевши некий страшный суд.
И настанет день – Россию снова
Первую из первых нарекут.
(1922)
 

 Пулковский меридиан

 

Глава первая. Мы — гуманисты
1. В пролет меж двух больничных корпусов,
В листву, в деревья золотого тона,
В осенний лепет птичьих голосов
Упала утром бомба, весом в тонну.
Упала, не взорвавшись: был металл
Добрей того, кто смерть сюда метал.
2.Здесь госпиталь. Больница. Лазарет.
Здесь красный крест и белые халаты;
Здесь воздух состраданием согрет.
Здесь бранный меч на гипсовые латы,
Укрывшие простреленную грудь,
Не смеет, не дерзает посягнуть.
3.Но Гитлер выжег кровью и железом
Все эти нормы. Тишину палат
Он превращает в судорожный ад.
И выздоравливающий с протезом,
Храбрец, блестяще выигравший бой,
Бледнеет, видя смерть перед собой.
4.А вестибюль приемного покоя…
Там сколько жертв! Их привезли сейчас.
Все эти лица, голоса… какое
Перо опишет? Девушка без глаз
(Они полны осколками стекла)
Рыдает, что она не умерла.
5.Фашист! Что для него наш мирный кров,
Где жизнь текла, исполненная смысла,
Где столько пролетало вечеров
За письменным столом? Теперь повисла
Над пустотой развалина стены,
Где полки книг еще сохранены.
6.Что для фашиста мирный русский дол,
Голландский сад, норвежская деревня?
Что для него плодовые деревья,
Речная пристань, океанский мол?
Все это — только авиамишени,
Все это — лишь объекты разрушений.
7.Умение летать!.. Бесценный дар,
Взлелеянная гениальным мозгом
Мечта. Впервые на крылах из воска
Взлетает к солнцу юноша Икар
Затем ли, чтоб на крыльях «мессершмиттов»
Витала смерть над современным Критом?
8.Затем ли итальянец Леонардо
Проникнуть тщился в механизм крыла,
Чтоб в наши дни, в Берлине, после старта
Фашистская машина курс взяла
На университетские аллеи
Времен еще Декарта и Линнея?
9.Как грозен неба вид! Как необычен!
Как глухо полыхают жерла туч
В часы ночных боев, когда зенитчик
Прожектористу говорит: «Дай луч!»
И бледный луч на поиски врага
Вздымается, как грозная рука.
10.Нашла его. Нашарила за тучей.
К земле его! Чтоб оземь головой,
Чтоб подняли его моторы вой,
Чтобы сгорел он в собственном горючем,
Чтобы зловещий этот нетопырь,
Ломая крылья, пал бы на пустырь.
11.Не вырвется из наших рук, шалишь!..
Он мечется. Движения все резче.
Он падает. И, видя это с крыш,
Пожарные дружины рукоплещут.
И, слыша это снизу, со двора,
Дежурные во тьме кричат «ура»…
12.Есть чувства в человеческой душе,
Которыми она гордиться вправе.
Но не теперь. Теперь они уже
Для нас как лишний груз при переправе.
Влюбленность. Нежность. Страстная любовь.,
Когда-нибудь мы к вам вернемся вновь.
13.У нас теперь одно лишь чувство — Месть.
Но мы иначе понимаем это;
Мы отошли от Ветхого завета,
Где смерть за смерть. Нам даже трудно счесть.
С лица земли их будет сотни стертых
Врагов — за каждого из наших мертвых.
14.Мы отомстим за все: за город наш,
Великое творение Петрово,
За жителей, оставшихся без крова,
За мертвый, как гробница, Эрмитаж,
За виселицы в парке над водой,
Где стал поэтом Пушкин молодой,
15.За гибель петергофского «Самсона»,
За бомбы в Ботаническом саду,
Где тропики дышали полусонно
(Теперь они дрожат на холоду).
За все, что накопил разумный труд,
Что Гитлер превращает в груды груд.
16.Мы отомстим за юных и за старых:
За стариков, согнувшихся дугой,
За детский гробик, махонький такой,
Не более скрипичного футляра.
Под выстрелами, в снеговую муть,
На саночках он совершал свой путь.
17.Мы — гуманисты, да! Нам дорог свет
Высокой мысли (нами он воспет).
Для нас сиянье светлого поступка
Подобно блеску перстня или кубка,
Что переходит к сыну от отца
Из века в век, все дале, без конца.
18.Но гуманизм не в том, чтобы глядеть
С невыразимо скорбной укоризной,
Как враг глумится над твоей отчизной,
Как лапа мародера лезет в клеть
И с прибежавшего на крик домой
Срывает шапку вместе с головой.
19.Как женщину, чтоб ей уже не встать,
Фашист-ефрейтор сапогами топчет,
И как за окровавленную мать
Цепляется четырехлетний хлопчик,
И как, нарочно по нему пройдя,
Танк давит гусеницами дитя.
20.Сам Лев Толстой, когда бы смерть дала
Ему взглянуть на Ясную Поляну,
Своей рубахи, белой, как зима,
Чтоб не забрызгать кровью окаянной,
Фашиста, осквернителя могил,
Он старческой рукой бы задушил.
21.От русских сел до чешского вокзала,
От крымских гор до Ливии пустынь,
Чтобы паучья лапа не всползала
На мрамор человеческих святынь,
Избавить мир, планету от чумы —
Вот гуманизм! И гуманисты — мы.
22.А если ты, Германия, страна
Философов, обитель музыкантов,
Своих титанов, гениев, талантов
Предавши поруганью имена,
Продлишь кровавый гитлеровский бред,-
Тогда тебе уже прощенья нет.
23.Запомнится тебе ростовский лед.
Не позабудешь клинскую метель ты,
И синие морозы невской дельты,
И в грозном небе Пулковских высот,
Как ветром раздуваемое пламя,
Победоносно реющее знамя.

Глава вторая.Свет и тепло
1.В ушах все время словно щебет птичий,
Как будто ропот льющейся воды:
От слабости. Ведь голод. Нет еды.
Который час? Не знаю. Жалко спички,
Чтобы взглянуть. Я с вечера легла,
И длится ночь без света и тепла.
2.На мне перчатки, валенки, две шубы
(Одна в ногах). На голове платок;
Я из него устроила щиток,
Укрыла подбородок, нос и губы.
Зарылась в одеяло, как в сугроб.
Тепло, отлично. Только стынет лоб.
3.Лежу и думаю. О чем? О хлебе.
О корочке, обсыпанной мукой.
Вся комната полна им. Даже мебель
Он вытеснил. Он близкий и такой
Далекий, точно край обетованный,
И самый лучший — это пеклеванный.
4.Он с детством сопрягается моим.
Он круглый, как земное полушарье.
Он теплый. В нем благоухает тмин.
Он рядом. Здесь. И, кажется, пошарь я
Рукой, перчатку лишь сними,—
И ешь сама. И мужа накорми.
5.А там, по Северной, сюда идут,
Идут составы — каждый бесконечен.
Не счесть вагонов. Ни один диспетчер
Не посягает на его маршрут.
Он знает: это посланный страной,
Особо важный. Внеочередной.
6.Там тонны мяса, центнеры муки,
И все это в три яруса грядою
Лежит в полкилометра высотою.
Но все это не доезжая Мги.
Там овощи. Там витамины «Ц»…
Но к нам им не добраться. Мы в кольце.
7.Да, мы — в кольце. А тут еще мороз
Свирепствует, невиданный дотоле.
Торпедный катер стынет на приколе,
Автобус в ледяную корку врос;
За неименьем тока нет трамваев.
Все тихо. Город стал неузнаваем.
8.И пешеход, идя по мостовой
От Карповки до улицы Марата,
В молчанье тяжкий путь свершает свой.
И только редкий газогенератор
На краткую минуту лишь одну,
Дохнув теплом, нарушит тишину.
9.Как бы сквозь сон, как в деревянном веке,
Невнятно где-то тюкает топор.
Фанерные щиты, сарай, забор,
Полусгоревшие дома-калеки,
Остатки перекрытий и столбов —
Всё рубят для печурок и гробов.
10.Две женщины (недоля их свела),
В платках до глаз, соприкасаясь лбами,
Пенек какой-то пилят. Но пила,
С искривленными, слабыми зубами,
Как будто бы и у нее цинга,
Не в состоянье одолеть пенька.
11.Ни лая, ни мяуканья, ни писка
Пичужьего. Небось пичуги там,
Где, весело летая по пятам
За лошадью, как из горячей миски,
Они хватают зернышки овса…
Там раздаются птичьи голоса.
12.Нет радио. И в шесть часов утра
Мы с жадностью «Последние известья»
Уже не ловим. Наши рупора —
Они еще стоят на прежнем месте,—
Но голос… голос им уже не дан:
От раковин отхлынул океан.
13.Вода!.. Бывало, встанешь утром рано,
И кран, с его металла белизной,
Забулькает, как соловей весной,
И долго будет течь вода из крана.
А нынче, ледяным перстом заткнув,
Мороз оледенил блестящий клюв.
14.А нынче пьют из Невки, из Невы
(Метровый лед коли хоть ледоколом).
Стоят, обмерзшие до синевы,
Обмениваясь шуткой невеселой,
Что уж на что, мол, невская вода,
А и за нею очередь. Беда!..
15.А тут еще какой-то испоганил
Всю прорубь керосиновым ведром.
И все, стуча от холода зубами,
Владельца поминают недобром:
Чтоб дом его сгорел, чтоб он ослеп,
Чтоб потерял он карточки на хлеб.
16.Лишилась тока сеть водоснабжения,
Ее подземное хозяйство труб.
Без тока, без энергии движенья
Вода замерзла, превратилась в труп.
Насосы, фильтры — их живая связь
Нарушилась. И вот — оборвалась.
17.(В системе фильтров есть такое сито —
Прозрачная стальная кисея,
Мельчайшее из всех. Вот так и я
Стараюсь удержать песчинки быта,
Чтобы в текучей памяти людской
Они осели, как песок морской.)
18.Зима роскошествует. Нет конца
Ее великолепьям и щедротам.
Паркетами зеркального торца
Сковала землю. В голубые гроты
Преобразила черные дворы.
Алмазы. Блеск… Недобрые дары!
19.И правда, в этом городе, в котором
Больных и мертвых множатся ряды,
К чему эти кристальные просторы,
Хрусталь садов и серебро воды?
Закрыть бы их!.. Закрыть, как зеркала
В дому, куда недавно смерть вошла.
20.Но чем закрыть? Без теплых испарений
Воздушный свод неизъяснимо чист.
Нетающий на ветках снег — сиренев,
Как дымчатый уральский аметист.
Закат сухумской розой розовеет…
Но лютой нежностью все это веет.
21.А в час, когда рассветная звезда
Над улиц перспективой несравненной
Сияет в бездне утренней,— тогда
Такою стужей тянет из вселенной,
Как будто бы сам космос, не дыша,
Глядит, как холодеет в нас душа.
22.Недаром же на днях, заняв черед
С рассвета, чтоб крупы достать к обеду,
Один парнишка брякнул вдруг соседу:
— Ну, дед, кто эту ночь переживет,
Тот будет жить.— И старый дед ему:
— А я ее, сынок, переживу.
23.Переживет ли? Ох! День от дня
Из наших клеток исчезает кальций.
Слабеем. (Взять хотя бы и меня:
Ничтожная царапина на пальце,
И месяца уже, пожалуй, три
Не заживает, прах ее бери!)
24.Как тягостно и, главное, как скоро
Теперь стареют лица! Их черты
Доведены до птичьей остроты
Как бы рукой зловещего гримера:
Подбавил пепла, подмешал свинца —
И человек похож на мертвеца.
25.Открылись зубы, обтянулся рот,
Лицо из воска. Трупная бородка
 (Такую даже бритва не берет).
Почти без центра тяжести походка,
Почти без пульса серая рука.
Начало гибели. Распад белка.
26.У женщин начинается отек,
Они всё зябнут (это не от стужи).
Крест-накрест на груди у них все туже,
Когда-то белый, вязаный платок.
Не веришь: неужели эта грудь
Могла дитя вскормить когда-нибудь?
27.Апатия истаявшей свечи…
Все перечни и признаки сухие
Того, что по-ученому врачи
Зовут «алиментарной дистрофией»
И что не латинист и не филолог
Определяет русским словом «голод».
28.А там, за этим, следует конец.
И в старом одеяле цвета пыли,
Английскими булавками зашпилен,
Бечевкой перевязанный мертвец
Так на салазках ладно снаряжен,
Что, видимо, в семье не первый он.
29.Но встречный — в одеяльце голубом,
Мальчишечка грудной, само здоровье,
Хотя не женским, даже не коровьим,
А соевым он вскормлен молоком.
В движении не просто встреча это:
Здесь жизни передана эстафета…
30.И тут в мое ночное бытие
Вплетается со мною разлученный
Иной ребячий облик — мой внучонок.
Он в валеночках, золотце мое.
Он тепел. Осязаем. Он весом…
Увы! Я сплю. И это только сон.

Глава третья.ОГОНЬ
1.Мороз, мороз!.. Великий русский холод,
Испытанный уже союзник наш.
Врагов он жалит, как железный овод,
Он косит их, прессует, как фураж,
И по телам заснувших мертвым сном
Он катит дальше в тайке ледяном.
2.Как из былины, в кожаном шеломе
Глядит из башни (ну и здорова!)
Румяная седая голова.
А дальше в этой танковой колонне
Идут бураны, снежные вьюны,
Заносы… Не видать еще весны.
3.Треск по лесу! Алмазная броня
То изумрудом вспыхнет, то рубином.
А чуть стемнеет, на излете дня,
Вооружась серебряной дубиной,
Уходит партизанить наш старик,
Как в дни Наполеона он привык.
4.И тут уж враг без памяти бежит,
Чтоб от него укрыться как-то, где-то.
И бледная немецкая ракета
Беззвучно заикается, дрожит.
Все снег да снег, без края и конца,
Вокруг Оломны и Гороховца.
5.Ни шороха, ни звука, ни движенья.
Не покидает свой высокий пост
Луна, чье кольцевое окруженье
Истаивает под напором звезд.
И вдруг раскат. И ожил горизонт…
Товарищи, здесь Ленинградский фронт!
6.Вчерашний день мы провели в лесу,
На наших дальнобойных батареях.
И я его забуду не скорее,
Чем собственное имя. Пронесу
Его в глубинах сердца. Никогда
Туда не проникают холода.
7.Бойцы приказ Наркома обороны
Читали в полдень, и когда закат
Был золотого цвета, как патроны,
В землянке, где над головой накат,
И у костра под елью вековой,
Когда был Млечный Путь над головой.
8.Оружием всех видов и родов
Приказ был соответственно отмечен.
Связист его читал у проводов,
У карты — генштабист. И лишь разведчик.
Кому и лишний вздох не разрешен,
В тылу врага был этого лишен.
9.Один из них рассказывал: — В снегу
И сам иной раз станешь как ледяшка,
Но согревает ненависть к врагу.
Сидишь часами — и оно не тяжко.
Мороз! А в голове горит одно —
Задание, которое дано.
10.Он прав, разведчик. От глухой тропы,
От точки огневой до бури шквальной,
Когда столбы земли, подобно пальмам,
Перерастают сосны и дубы,—
Везде и всюду, явен или скрыт,
Но этот наш огонь всегда горит.
11.Он партизанским полымем-пожаром
Захватчиков сжигает на корню,
Закован в современную броню,
Старинным русским полыхает жаром.
Он страшен недругам, он — бич врагов,
Ему дивятся пять материков.
12.Огонь! В честь нас, людей из Ленинграда,
В честь пятерых,— пять молний, пять громов
Рванули воздух (мы стояли рядом).
По вражьим блиндажам пять катастроф.
И в интервалах первым начал счет
Один из нас, сказав: — За наш завод!
13.Второй проговорил: — За наш совхоз,
Во всем районе не было такого!
— За сына,— тихо третий произнес.
Четвертая, инструкторша горкома:
— За дочку! Где ты, доченька моя? —
За внука моего! — сказала я.
14.Я внука потеряла на войне…
О нет! Он не был ни боец, ни воин.
Он был так мал, так в жизни неустроен,
Он должен был начать ходить к весне.
Его зимою, от меня вдали,
На кладбище под мышкой понесли.
15.Его эвакуацией за Волгу
Метнуло. Весь вагон, куда ни глянь,
Всё дети. Ехать предстояло долго…
Так в лес детеныша уводит лань,
Все думает спасти его, пока
В ее сосцах хоть капля молока.
16.Он был как тот березовый росток,
Который ожил в теплоте землянки
И вырос на стене, как на полянке,
Но долго просуществовать не мог.
Хирел, мечтал о солнце, как о чуде,
И вздрагивал от грохота орудий…
17.Смертельно ранящая, только тронь,
Воспоминаний взрывчатая зона…
Боюсь ее, боюсь в ночи бессонной.
И все же, невзирая на огонь,
Без жалости к себе, без снисхождеиья
Иду по этим минным загражденьям
18.Затем, чтобы перо свое питала
Я кровью сердца. Этот сорт чернил…
Проходит год — они все так же алы,
Проходит жизнь — им цвет не изменил.
Чтобы писать как можно ярче ими,
Воспользуемся ранами своими.
19.Используем все огневые средства
Для ненависти огненной к врагу.
Воль старости, загубленное детство,
Могилка на далеком берегу…
Пусть даже наши горести и беды
Являются источником победы.
20.Преследуем единственную цель мы,
Все помыслы и чувства об одном:
Разить врага прямым, косоприцельным,
И лобовым, и фланговым огнем,
Чтобы очаг отчаянья и зла —
Проклятье гитлеризма — сжечь дотла.

Глава четвертая.ГОД
1.Зеленым листьям наступил конец.
В предчувствии грядущего мороза
Уже поникла юная береза,
Бледна, как необстрелянный боец.
Зато рябина, с пурпуром в петлицах,
Не в первый раз мороза не боится.
2.А на Неве ни шороха, ни плеска,
И город ало-черно-золотой
В ней отражен с венецианским блеском,
С поистине голландской чистотой.
Но наяву насколько он живей
В исконной русской прелести своей!
3.Он все такой же, как и до войны,
Он очень мало изменился внешне.
Но, вглядываясь, видишь: он не прежний,
Не все дома по-прежнему стройны.
Они в закатный этот час осенний
Стоят, как люди после потрясений.
4.Один кровоточит кирпичной раной,
Тот известковой бледностью покрыт,
Там вылетели окна из орбит
(Одно из них трепещет, как мембрана).
А там неузнаваема, как маска,
Оксиленная порохом окраска.
5.Осколок у подъезда изувечил
Кариатиды мраморную грудь.
Страдания легли на эти плечи
Тяжелым грузом — их не разогнуть.
Но все же, как поддержка и защита,
По-прежнему стоит кариатида…
6.На Ленинград, обхватом с трех сторон,
Шел Гитлер силой сорока дивизий.
Бомбил. Он артиллерию приблизил,
Но не поколебал ни на микрон,
Не приостановил ни на мгновенье
Он сердца ленинградского биенье.
7.И, видя это, разъяренный враг,
Предполагавший город взять с разбега,
Казалось бы, испытанных стратегов
Призвал на помощь он: Мороз и Мрак.
И те пришли, готовые к победам,
А третий, Голод, шел за ними следом.
8.Он шептуном шнырял из дома в дом,
Ныл нытиком у продуктовой кассы.
А в это время рос ледовой трассы
За метром метр. Велась борьба со льдом.
С опасностью, со смертью пополам
Был доставляем хлеба каждый грамм.
9.И Ладога, как птица пеликан,
Самопожертвования эмблема,
Кормящая птенцов самозабвенно,
Великий город, город-великан,
Питала с материнскою любовью
И перья снега смешивала с кровью.
10.Не зря старушка в булочной одной
Поправила стоявших перед нею:
— Хлеб, милые, не черный. Он ржаной,
Он ладожский, он белого белее.
Святой он.— И молитвенно старушка
Поцеловала черную горбушку.
11.Да, хлеб… Бывало, хоть не подходи,
Дотронуться — и то бывало жутко.
Начнешь его — и съешь без промежутка
Весь целиком. А день-то впереди!..
И все же днем ли, вечером, в ночи ли
Работали, учились и учили.
12.Студент… Огонь он только что раздул.
Старательно распиленный на чурки,
Бросает он в него последний стул.
А сам перед игрушечной печуркой,
На корточках (пусть пламя припечет),
Готовит он очередной зачет.
13.Старик профессор… В клетчатом платке
Поверх академической ермолки,
Насквозь промерзший, с муфтой на шнурке,
С кастрюльками в клеенчатой кошелке.
Ему бомбежка путь пересечет,
Но примет у студента он зачет…
14.Тяжелый пласт осенней темноты
Так угнетал порой невыносимо,
Что были двадцать граммов керосина
Желанней, чем в степи глоток воды.
О, только бы коптилка не погасла!..
Едва горит соляровое масло.
15.И все же не погас он у меня,
Сосущий масло марлевый канатик,
Мерцающее семечко огня.
Так светит иногда светляк-фанатик
И чувствует, что он по мере сил
Листок событий все же озарил.
16.Я знаю, что в грозовой этой чаще
Другим удастся осветить крупней
Весь этот год, вплоть до его корней.
Но и светляк был точкою светящей,
И он в бореньях тьмы не изнемог.
Он бодрствовал. Он сделал все, что мог.
17.И Муза, на сияние лампадки
Притянутая нитью лучевой,
Являлась ночью, под сирены вой,
В исхлестанной ветрами плащ-палатке,
С блистанием волос под капюшоном,
С рукой, карандашом вооруженной.
18.Она шептала пишущим: «Дружок,
Не бойся, я с тобой перезимую».
Чтобы согреть симфонию Седьмую,
Дыханьем раздувала очажок.
И головешка с нежностью веселой,
Как флейточка, высвистывала соло.
19.Любитель музыки! Пожалуй, в ней ты
Увидел бы, в игре ее тонов,
И впрямь порханье светлых клапанов
По угольному туловищу флейты,
И то, как, вмиг ее воспламеня,
По ней перебегает трель огня.
20.С электролампой, в световом овале,
Входила Муза в номерной завод
Под сумрачный, оледенелый свод,—
Там Стойкостью ее именовали…
И цех, где было пусто, как в соборе,
Вновь оживал. Все снова были в сборе.
21.Все нити и лучи сходились к ней,
От одиночных маленьких сияньиц
До величавых заводских огней,
Бросавших блики на снарядов глянец,
И каждый отблеск радовал сердца
И производственника и бойца.
22.Бывало, Муза днем, в мороз седой,
Противовесом черной силе вражьей,
Орудовкой, в берете со звездой,
Стояла у Канавки у Лебяжьей
И мановеньем варежки пунцовой
Порядок утверждала образцовый.
23.В апреле Муза скалывала лед.
Ей было трудно. Из-под зимней шапки
Росинками блестит, бывало, пот.
Ей в руки бы подснежников охапки…
Но даже в старом ватнике — она
Была все та же юная Весна.
24.Стремительна, прекрасна и строга.
Крылатая!.. И рядом с Музой каждый
И чувствовал и думал не однажды:
«Чтобы вернее сокрушить врага,
Я все отдам, и даже бытие,
О Ленинград, сокровище мое!»
25.Всегда, везде, в обличий любом,
К любому причисляема отряду,
Она была любовью к Ленинграду
И верою в победу над врагом,
Надеждою… Всего не перечесть:
Такой она была. Была и есть!

Глава пятая.СНОВА ЛЕТО
1.В одиннадцать часов еще светло.
Еще на западе, не улетая,
Лежит заката алое крыло,
И даже полночь будет золотая.
Она уже в движенье привела
Аэростатов легкие тела.
2.Луну, с ее лебяжьим опереньем,
Зеркально опрокинула в Неву.
И соловей поет в кистях сирени:
«Я счастлив, счастлив, я жив-жив, живу!«
В самозабвении, без тени страха,
Выводит трели маленькая птаха.
3.Вверху рычат германские моторы:
«Мы фюр-рера покор-рные р-рабы,
Мы превращаем гор-рода в гр-робы.
Мы — смерть. Тебя уже не будет скор-ро».
А соловей свое: «Я тут, я тут,
Я жив, меня отсюда не сметут…»
4.Какой сегодня жаркий, жаркий день!
С какою быстротой созрело лето!
Еще немного — и ночная темь
Начнет от круглосуточного света
Неумолимо отрезать в пути
Сначала ломтики, потом ломти.
5.С восьми утра до часу или двух
Под деревом работаю, пишу там.
Подобием мельчайших парашютов
В саду летает тополиный пух.
Мгновение — и воздух рассекло
Пикирующей ласточки крыло.
6.Ее сынок, а может быть, и дочка,
Топорща крылышки, глядит на мать.
Птенцу и страх как хочется летать —
И страшно оторваться от кусточка.
Он смотрит на верхушки тополей,
А мать ему: «Смелей, дитя, смелей!»
7.Под деревом еще один птенец,
Ручонкою держась за край коляски,
Колеблется… Решился наконец.
Он делает шажок, не без опаски,
От мамы ни на шаг не отходя,
А та ему: «Смелей, смелей, дитя!»
8.Как много птиц и маленьких детей
Опять щебечет в гнездах Ленинграда!
О детский мир, цвети и не скудей
В пределах комнат и в аллеях сада
И после двух блокадных наших зим
Чаруй нас возрождением своим!..
Глава шестая.ВОССТАНОВЛЕНИЕ
1.На стенах надпись: «Эта сторона
Опаснее, чем та, в часы обстрела».
Хотя и там вот только что гремело
И там опасность не устранена.
И едкая пороховая мгла
Всю улицу на миг заволокла.
2.Но тут же, по опасной стороне,
Уже снуют строители, прорабы,
Торопят архитектора: — Пора бы
Начать ремонт хотя бы и вчерне.—
Чертят квадраты, конусы и кубы,
Раздобывают доски, гвозди, трубы.
3.Все здание в изъянах и порезах,
Во вмятинах и выбоинах. Но
Ему подбавить извести, железа —
И снова станет на ноги оно.
И обновлённо, молодо и крепко
Опять задышит лестничная клетка.
4.За штукатурами придет печник;
А там стекольщик со своим алмазом,
Окошко сантиметром уточнит,
Еще разок проверит просто глазом,—
И вспыхнет ослепительный по силе
Кусок небес взамен фанеры синей.
5.Лежат повсюду бревен штабеля
И ждут, чтоб превратили их в поленья.
И в наших Цельсиях, по их деленьям,
Стремясь уйти все дальше от нуля,
Карабкается ртутный стебелек
По градусам — он раньше так не мог.
6.И вот уж перед всем честным народом
На бревнах — голосистая пила
Опять свои частушки завела.
А дедушка-топор, седобородый,
Степенно, положительно и мерно
Поддакивает: «Верно. Верно. Верно».
7.Как песня, все привольней и плавней
Тепло распространяется по трубам.
Горит береза… Столько жара в ней,
Как будто комсомольцы-лесорубы,
Своей энергией ее согрев,
Повысили в сто раз ее нагрев.
8.И кран, где все, казалось, испито,
Где не было уже ни капли жизни,—
Оттуда вдруг мелодия как брызнет,
Все выше, выше. И на верхнем «до»
(Как эта нота радостно-свежа!)
До… пятого доходит этажа.
9.Взамен коптилок, плошек и лучинок
Над письменным столом и над плитой
Опять цветет огнем своих тычинок
Электролампы венчик золотой.
Да здравствует дающая нам ток
Энергия, взрастившая цветок,
10.Бегущая по проводу, по стеблю!..
Растенья в Ботаническом саду
Чернели, точно в Дантовом аду.
Теперь опять, дыханием колеблем,
Уже растет, себя теплу вверяя,
Лист будущего пальмового рая.
11.В бассейне, где иссяк водопровод,
Куда носили воду литр за литром,
Меж розовых кувшинок вновь плывет
Громадный лист, похожий на палитру.
Пиши, художник, кистью вдохновенной
Развертыванье жизни сокровенной.
12.Уже монтажник занят важным делом
Восстановленьем заводских турбин.
Уже на мраморном щите, на белом,
Горит контрольной лампочки рубин.
Вновь завоюет Ленинград по праву
Свою энергетическую славу.
13.Его великолепные моторы,
Турбины, двигатели, дизеля
Опять начнут, о русская земля,
Питать энергией твои просторы.
И каждая машина, агрегат
Гордиться будут маркой «Ленинград».
14.Войдемте в Летний сад. Он тих и пуст.
Где статуи? Их тоже нет на месте.
Осанка, мрамор плеч, улыбка уст —
Все это скрыто: адрес неизвестен.
Все это в подземелий, где мрак,
Но где зато не угрожает враг.
15.Подобно хору греческих трагедий,
Не умолкают пушек голоса.
Но статуи… при мысли о победе
У них, как у людей, блестят глаза.
Поистине эпоху Возрожденья
Напоминает это пробужденье.
16.И шепчет мраморная Терпсихора,
Склонив над лютней юную главу:
«Я знаю, я предчувствую, что скоро
На сцене вновь волшебно оживу,
Соединяя в образе едином
Огонь страстей с прохладой лебединой».
17.И с чертежом и циркулем в руках
Архитектура говорит: «Я жажду
Опять трудиться для своих сограждан.
Хочу для них воссоздавать в веках
Не только крепости и бастионы,
А здравницы, дворцы и стадионы».
18.«Я корабли по компасу веду,
Я — Навигация,— раздался голос.—
Я с бурями, туманами боролась.
Мне в якорных цепях невмоготу.
Но скоро я, поднявши якоря,
Пойду в послевоенные моря».
19.Уже опять, с Искусством заодно,
Науки начинают вторить музам.
Уже открылось новых десять вузов,
Уже в аудиториях полно,
И видит с удовольствием декан,
Что надо ставить стулья по бокам.
20.Уже ребята по дороге в школу
На Невке видят молодой ледок.
Уже готов уйти плавучий док,
Чтоб уступить дорогу ледоколу.
Картина поздней осени ясна,
А нам все кажется, что нет,— весна.
21.Все признаки. Всё на весну похоже.
И шорох льда, и аромат реки,
И маленькие эти огоньки
По темным улицам в руках прохожих,—
Весь город ими трепетно унизан:
Канун Победы. Светлый праздник близок.
22.Еще артиллерийскими громами
Чревато небо Пулковских высот.
Еще в зловещей этой панораме
Нет места для космических красот.
Еще воронками глубоких ран
Дымится Пулковский меридиан.
23.Но час придет. Не будет ни окопов,
Ни пушечных, ни пулеметных гнезд.
Мы вновь нацелим жерла телескопов
По золотым ориентирам звезд.
Опять прославим солнца торжество,
Лучистую энергию его.

24.Да здравствует великий русский город
С энергией, невиданной дотоль!
Да здравствует энергия, в которой
Спрессованы десятки тысяч воль!
И навсегда, отныне и вовек,
Да здравствует советский человек!

1 комментарий:

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...